Не выпустят.
И как быть? Оставаться на границе?
Ступить в тень камней… ей позволят войти, но вот выйти…
Ее ждут.
Там, в круге, ждут.
И колдовка, которая сама стоит на границе, не смея ступить на выжженную землю, не зря привела Евдокию сюда. Она, колдовка, говорит и говорит, силясь скрыть за словами то, что здесь, на этой стороне, в этом месте, она почти бессильна.
Евдокия решилась.
Наверное.
И шагнула бы, несомненно, шагнула бы, увидев меж каменных теней иные, не то живые, не то примерещившиеся ей… она и руку Себастьянову отпустила. Надо же, а недавно казалось ей, что рука эта — единственная надежда выбраться.
Обыкновенная она.
Князь и не заметил, занятый беседою, как мир вновь переменился.
Евдокия с немалым любопытством — страх ее куда‑то исчез — наблюдала за тем, как выворачивается он, мешая краски, лишая их цвета, будто бы вновь меняясь местами с той, забытой стороною. И медленно проступает в прозрачном киселе межмирья силуэт деревни.
Не деревни.
Домишки расползлись, растянулись туманом, а из туману и вылепился экипаж вида преудивительного… приплюснутый и длинноносый, донельзя похожий на огромную серебристую рыбину, за некою надобностью поставленную на четыре колеса. Рыбина сияла хромом и стеклом.
И колеру была серебристого, разве что без чешуи.
Она медленно ползла, давила колесами траву, и остановилась у самого круга, за спиною колдовки, которая — вот диво‑то — ничего не услышала.
Не почуяла.
Распахнулась низкая дверца с золоченым вензелем.
Евдокия завороженно глядела, как коснулся иссохшей земли каблук с кованою подковкой. И рыжеватая пыль осела на лаковой коже ботинка.
Ведьмак пыль стряхнул платочком.
И штанины полосатые оправил.
Выглядел он… нет, Евдокия не представляла, как надлежит выглядеть королевскому ведьмаку в подобное ситуации, но вот… как‑то не увязывался с местом нынешним ни белый костюм его, ни платок шейный, темно — синего колеру, шитый серебряными пташками, ни уж тем паче, бутоньерка с засохшею розой. Только трость из мореного дубу, в серебро оправленная, гляделась уместно.
Он шел, и поравнявшись с Евдокией, подмигнул ей.
Не видят… а ведь и вправду не видят, ни Себастьян, ни колдовка… и с чего это Евдокии этакая честь выпала?
— Много будешь думать, морщины появятся, — произнес ведьмак шепотом, и бороду огладил. — Хорош?
Евдокия кивнула: куда уж лучше.
— От и ладно, а теперь, детонька, встань‑ка князю за спину и помалкивай… а как дойдет до дела, то требуй свое. По закону, чтобы… она не сумеет отказать.
И сам же Евдокию подвинул.
— Не большая нелепость, чем свадьба с простолюдином, — произнес Аврелий Яковлевич, стряхивая полог тишины. Место давило.
Место ложилось на плечи всею тяжестью небесного свода, который тут выглядел не более настоящим, чем в королевской Обсерватории, где купол выкрашен черною краской, а звезды сделаны из латуни. И Аврелий Яковлевич плечами поводил, силясь от этой тяжести если не избавиться, то хотя бы сделать ее терпимой.
Земля держала.
И воздух был плотным, густым. Таким не надышищься вволю. Да и пахло тут, что на погосте старом, камнем, сухоцветом и древним горем, только горем куда более остро, нежели прочим.
— Здравствуй, дорогая, — он вытащил из‑под полы мятый букетик незабудок. — Надеюсь, ты меня ждала?
— И не чаяла уже дождаться.
Она изменилась.
И Аврелий Яковлевич точно знал, что так будет, а все одно, старый дурень, ждал иного… чего? Не того, что она станет похожею на свою мать.
Красива?
Белолица, черноглаза… взгляду от этакой красоты не оторвать, только вот живого в ней не осталось. А цветы приняла, повертела и выкинула за границу круга, где несчастные незабудки, которые Аврелий Яковлевич с самого Познаньску волок, прахом обернулись.
— Ты не изменился, — произнесла с презрением и подбородок вздернула. — Правду мама говорила, что холоп так и останется холопом… ты постарел.
— А ты умерла.
— Я живая.
Она протянула руку, не то для поцелуя, не то затем, чтобы самолично Аврелий Яковлевич убедился, что сердце ее бьется. Он и убедился. Ровно бьется, спокойно, будто и не сердце, но часы механические, королевского часового заводу. Говорят, что точней аглицких будут, ибо зело хозяева блюдут марку и право на коронный вензель.
— Тебе лишь кажется, — руку он выпустил без сожаления. — Так зачем ты желала меня видеть, дорогая?
— Я? — наигранное удивление.
И вновь больно, оттого, что прежде не понимал, сколько в ней настоящего… или было больше?
Куда подевалось?
Когда?
— Ты… за цветы спасибо. А вот волкодлак — это лишнее. Прежде ты к пустой театральщине не тяготела… зачем послала?
Молчит.
Улыбается.
Было время, ему в этой улыбке тайна мерещилась. И не только в улыбке, в женщине, от которой дух захватывало…
— Или девки по окрестным деревням закончились, что аж в самый Познаньск нужда ехать выпала? В Познаньске, так разумею, девок великое множество… едут за лучшею жизнью, — земля под ногами хрустит, будто ступает Аврелий Яковлевич по костям. — А коль не досчитаются одной — другой, то в том беды нету… многие пропадают, верно?
Молчит.
Улыбается. А прежде‑то с полуслова вскипала… ох и скандалили… стены дома ходуном ходили. Зато, выплеснувши злость, мирились, и силы тянула, колдовкина душа, колдовкина суть, да не жалко тех сил было. Сколько брала, столько ее. Не думал, что не хватит.