Яська шла сама.
Колени дрожали.
А она шла. Шаг за шагом. Плиты каменные, древние… и про место это братец всякое сказывал. Стало быть, случалось ему заглядывать в деревеньку брошенную? А может, и в сам храм… что он здесь делал?
Разбойники садятся на лавки, будто прихожане достойные.
Лица застыли, будто и не лица — маски благолепные, поверх харь истинных напялили. Глаза пустые… неужто и вправду лишились разума? Кричать… звать надобно… но кого звать, когда вокруг не то люди, не то куклы… кукол у Яськи никогда не было.
А хотелось.
Особенно такую, как у старостиной дочки, чтоб с личиком фарфоровым да в наряде распрекрасном. Он‑то потом поистрепался, конечно, и старостиха новый сшила, краше прежнего. Кукле и лицо подновляли красками, отчего выходила она кривоглазою да размалеванной, точно гулящая девка, а все одно такой больше ни у кого в селе не было. И Яська мечтала, как однажды мамка привезет ей с ярмарки такую… или сама Яська купит… мечтала, стало быть, а после забыла про мечту. Револьвер вот купила, штаны… а куклу — так и нет. И выходит, что Яська вот — вот помрет, так и не поигравши с той замечательной куклой.
Слезы сами собой поползли.
— Отпусти, — попросила, зная, что не отпустит.
Боится.
Янек покачал головой и взгляд отвел. Он неплохой парень… и книжку вот написать хотел про героя, про подвиги… написал бы, если бы оно иначе все вышло.
— У меня выбора нету, — сказал шепотом и к алтарному камню подпихнул. — Иди, Ясь… лучше сама иди… я постараюся, чтобы не больно…
И еще жалобней, точно убеждая себя самого, повторил:
— Ты ж понимаешь… выбора нету…
На них смотрели.
А ведь Янек в своем разуме остался. И при воле. И при оружии… а руки связаны, если б свободные были, Яська б попробовала счастья. Лучше уж так помирать, чем овцою, которую прирежут вот — вот…
— Хочешь? — Янек снял с пояса флягу. — Она сказала, что глотка хватит… один глоток и ты уснешь. Сны красивые… знаешь, как в книжке…
— Не надо.
— Почему?
Спящих, наверное, резать проще.
— Я не хочу, чтобы как в книжке.
Проход узкий. Алтарь расколотый, покрытый засохшей кровью, точно коростой. На него и глядеть‑то отвратительно.
— Дура ты, Яська, — Янек головой покачал и флягу убрал. — Ложись.
— Нет.
— Брысь, Куша…
Повиновались.
Скрутили.
Уложили.
Цепями ржавыми, откуда только взялись они, опутали да так, что и дыхнуть получается не сразу. А лица‑то, лица по — прежнему благостные.
И слюна на губах пузырится.
Кровавая.
Значит, и им не жить. Слабое утешение.
— Ты… — Янек погрозил пальцем. — Тихо лежи, ладно?
А глаза‑то переменились… прежде, помнится, светлыми были, не то синими, не то серыми, а теперь сделались черны — черны… и глядит из них уже не Янекова растрепанная душонка, иное нечто, чему названия нет. Глядит и скалится.
Радостно ему.
Сладок страх. Не бояться у Яськи не выходит, все ж таки убьют вот — вот…
— Я… тебя не прощу…
Ему не нужно прощение Яськи.
Он смеется, и на хриплый его смех отзывается мертвый колокол. Гул его наполняет храм и переполняет, и саму Яську до краев, как удержать. Силы слишком много… и она корежит, мнет, грозя вылепить подобие твари, застывшей над нею же с ножом.
Никогда.
— Fiat firmamentum in medio aquanim et separet aquas ab aquis, quae superius sicut quae inferius et quae iuferius sicut quae superius ad perpetranda miracula rei unius.
Голос его звучал издалека.
И Яська слышала его, не могла не слышать, каждое слово ложилось на грудь ее невыносимой тяжестью…
— Sol ejus pater est, luna mater et ventus hanc gestavit in utero suo, ascendit a terra ad coelum in terram descendit.
Огромным усилием воли она открыла глаза.
Темно.
И в темноте белым пятном, круглой колдовкиной луной, виднеется лицо твари. В нем не осталось ничего от Янека, раздутые, растянутые черты, и Яське жуть до чего хочется поправить все.
Дозваться.
А в руках его — нож.
— Стой, — этот голос оборвал нить заклятья, позволил Яське сделать вдох.
И выдох.
— Отпусти ее.
Она изогнулась, вывернулась, пытаясь разглядеть хоть что‑то в наступившей тьме. Владислав был частью ее.
Он шел спокойно, будто и не было в храме никого, кроме них с Яськой.
Улыбался даже.
— Отпусти ее, и никто не умрет, — сказал Владислав, остановившись в трех шагах от алтаря. Он бы и дальше пошел, но черный клинок уперся в грудь Яськи.
Она видела его отчетливо.
Гладкий. Острый.
Каменный.
Она чувствовала холод, что проникал сквозь тонкую ткань рубахи. А еще — голод. Нечеловеческий, но лютый, с которым не управиться Янековой руке. Стоит ей ослабнуть на мгновенье, и клинок вырвется. Он пропорет и тонкую ткань рубахи, и кожу, войдет в тело, что в масло.
— Подчинись, и никто не умрет, — тварь утомилась говорить Янековым голосом, а собственный ее был сиплым, свистящим. — Поклонись хозяйке… принеси ей дар…
Владислав вздохнул.
Все‑таки убивать без особой на то нужды он не любил. А уж в местах подобных нынешнему.
Лишило ли оно сил?
Отчасти.
Большей части, да ему и меньшей хватит.
Что же до даров, то Владислав принесет их, раз уж просят.
Взмахом руки он вспорол горло, отворяя кровь, которая пахло не кровью, но ядом. И отступил, позволяя телу упасть.
— Стой!
Хрустнула в ладони чья‑то шея.
Пальцы левой руки пробили грудину, вцепились в сердце, которое еще билось, было горячим. И на мгновенье появилось желание впиться в это сердце зубами.