Серые земли-2 (СИ) - Страница 147


К оглавлению

147

Наставник за этакое точно коленями на горох поставил бы. Вразумления ради.

И прав был бы всецело.

Евстафий Елисеевич огляделся, головою покачал и, склонившись над самым ухом дежурного, поинтересовался этак, по — отечески ласково:

— И чего нам сниться?

— Да… — дежурный приоткрыл левый глаз, осоловелый, сонно — мечтательный, а потому узрев начальство, не сразу и понял, что присутствует оно, так сказать, во плоти. — Вас и сню, Евстафий Елисеевич.

И зевнул широко — широко.

— Это ты зря. Начальство снить — плохя примета.

— Почему?

Теперь открылся и второй глаз.

— Премии лишишься, — наставительно заметил Евстафий Елисеевич, а после шлем приподнял и пирожки забрал.

— А…

— И пирожков.

Дежурный счел за лучшее с начальством, пусть и исключительно снящимся, не спорить. Да и пирожки, утром купленные, небось, зачерствели… и вообще, для воеводы пирожков не жалко.

Пущай поправляется.

— Не будем мешать человеку, — Евстафий Елисеевич пирожок понюхал и со вздохом — соскучился он по нормальной‑то еде — протянул Гавриилу. — На, болезный, а то на тебя глядишь, и прям сердце кровью обливается. Кожа да кости…

Отказываться Гавриил не стал.

После охоты есть хотелось неимоверно. И тело ломило, особенно плечи, и прилечь бы, поспать, да не выйдет.

Воевода, который и в больничном‑то наряде умудрялся глядеться солидно, поднялся по узкое лестнице. И не обернулся ни разу, чтоб проверить, идет ли Гавриил следом.

Мелькнула трусливая мысль — сбежать.

А что… дежурный‑то спит. И не помеха он, если разобраться… и Евстафий Елисеевич тоже… он‑то в возрасте мужчина, веса солидного, такому не пристало погонями баловаться… и без револьверу…

Не догонят.

А там затеряется Гавриил в Познаньске, пускай ищут… после из Познаньска выберется… и в Приграничье, где охотнику самое место. Только… получится тогда, что подведет он Евстафия Елисеевича, который за Гавриила перед Тайной канцелярией поручался. И будут с того воеводе большие неприятности… может, вовсе в отставку ушлют или в тюрьму даже, как пособника.

А он не виноватый.

Хороший.

Пирожком даже поделился. В кабинете познаньского воеводы пахло пустырником, лавандой и еще кельнскою водой, причем последней — особенно крепко, будто бы воду эту разлили на ковровой дорожке. Запах был столь силен, что и Евстафий Елисеевич его почуял. Дернул носом, кашлянул, пробормотал:

— От ить… не терпится ему…

И пояснил, хотя Гавриил ни о чем таком не спрашивал:

— Заместитель мой. Ильюшка… справный парень был, с разумением, с пониманием, пока не испортили…

— Кто?

— Да разве ж я знаю, — Евстафий Елисеевич вытащил из нижнего ящика шандал и три свечи, перевязанные тесемочкою. — Или одни, или другие… я многим‑то не по нраву. Свечей нам хватит? А то я не больно‑то нонешний електрический свет жалую. От него голову ломить.

Гавриил кивнул.

Хватит.

— Ты садись куда… так вот, был Ильюшка себе и был, служил… не скажу, что сильно хорошо, нету у него к акторскому делу таланту, затое с хозяйством нашим он на раз управляется. Митрофаныч его мне и присоветовал, как сам в отставку ушел…

Зачем это все?

Пирожок. Рассказ… ему бы бумагу да перо, чтоб изложил все, как оно было по правде. Чистосердечное признание… не послабления ради, не из страха, но потому как заслуживает Евстафий Елисеевич правды.

А он не спешит.

Переставляет вещицы по столу.

Кривится.

И верно, Гавриилу тоже неприятно было бы, когда б его, Гавриила, вещи кто‑нибудь трогал.

— Я и подумал, что и вправду… пусть занимается человек, к чему душа лежит. Хороший хозяйственник нигде не лишний. Только ж не знал, что Ильюшка с того возомнил, будто я его себе в преемственники готовлю.

Евстафий Елисеевич кресло тронул, вновь вздохнул и велел:

— Садись. Говорить будем.

Гавриил сел.

Говорить? Написать проще было бы, слова‑то правильные он давным — давно придумал, а говорить…

— Да и появились у нашего Ильюшки друзья в верхах, которым он бы на воеводином месте сподручен был. Воспользовался оказией, ирод…

Евстафий Елисеевич смахнул рукавом больничное рубахи не то пыль, не то след того, неизвестного Гавриилу, Ильюшки, чей призрак мешал беседе.

— Вернусь — уволю.

— За что?

— А просто так, — Евстафий Елисеевич откинулся в кресле и бронзовый бюст государя к окошку повернул. — Я начальник. Имею полное право самодурствовать.

Веско прозвучало.

— Ты ж не молчи, Гаврюша… не молчи… давай, сказывай, с чего все началось…

…с мамки. С того, что была она некрасива. На Приграничье женщин немного, а потому и редко встретишь такую, которая б заневестилась. На каждую, даже бесприданницу горькую, своя судьба сыщется.

Да только не помогало мамке приданое.

Было его — хутор, еще дедом поставленный, а на хуторе — хозяйство. Крепкое, надобно сказать. И лошадка при нем имелася, и коровы, свиней аж пять голов, да прочей живности, но вот… не заладилось.

Нельзя сказать, чтобы Зузанна Пшигинска вовсе была уродлива.

Не рябая.

Не кривая.

Росту, правда, огроменного, выше всех мужиков в округе. И силищи немалой. Но все ж… все ж имелось в чертах ее лица что‑то такое, пугающее. И женихи, а находились такие, которые, на приданое польстившись, шли к Зузанне на поклон, исчезали.

Так бы и вековала она век бобылкою горькой, да… вскоре после смерти отца, как в селе шептались, не случайное вовсе, Зузанна забрюхатела. От кого?

147