И место выбирал.
А вечером рассказывал матери, как все было… в тот вечер Гавриил засыпал счастливым.
— Я не знаю, почему он меня не убил. До сих пор не знаю… мог бы… и мать ничего бы ему не сказала. Он это понимал, но… возился… рыбалка… и еще охота… кто научит охотиться лучше волкодлака? Он сам к оленю подойти мог так, чтоб руками за рога… за рога и шею свернуть. В деревне ему равных не было. Уважали… а он тогда как‑то обмолвился, что ни один зверь в логове своем не гадит. Может, поэтому? Но если б захотел… ему не обязательно было убивать так, чтобы это убийством выглядело. Несчастный случай. С детьми вечно приключается… он так… однажды я увидел, как он другого человека… тот начал распускать про мамку, что она с Валдесом живет, а не венчаная… во грехе, значит. И он его… в пруду… а мне молчать веле. л
— И ты молчал?
Гавриил кивнул.
— Почему? Боялся его?
— Тогда еще нет, но… он нас любил. Мать так точно. А ее никто и никогда… и если бы я заговорил, то его бы казнили, а мать, она не простила бы мне. Понимаете?
Сложно объяснить.
И Евстафий Елисеевич молчит. А после заговаривает:
— Сколько тебе было?
— Шесть.
В семь переменилось не все, но многое.
Мать забеременела.
Как Гавриил это почуял? Он не знал. Не было примет, да и мал он был слишком, чтобы приметы подобные толковать, и верно, слабость бы за болезнь принял. А он вот понял… и Валдес понял… переменился разом, сделавшись к ней ласковым, Гавриил же… он остался один.
Он уже успел забыть, каково это, когда один.
И Валдес занят.
Недосуг ему Гавриила на охоту вести. И рыбалка больше не интересна. И только целыми днями ходит, выхаживает вокруг матери. А та глядит на Валдеса с нежностью и живот свой, плоский пока, оглаживает. Ревновал ли Гавриил?
Он не знал, что это ревность.
Хотелось кричать.
Или сотворить что‑нибудь этакое, чтобы они вновь вспомнили про него… и сотворил.
— Я поджог сарай, — Гавриил подтянул сползшее одеяло. — Теперь понимаю, что глупость несусветная… а думал, что сарай загорится, я же коня выведу… и коров… и вообще, спасу всех. Героем буду. Хвалить станут. Дурак.
Евстафий Елисеевич кивнул: верно, мол, говоришь.
Да Гавриил теперь сам все понимал, а тогда… как объяснить, что ему стало вовсе невозможно быть в материном доме? Глядеть на них. Понимать, что так теперь всегда будет… они и Гавриил.
— Не рассчитал только, что полыхнет сразу и… и все одно в огонь полез. Валдес меня вытащил. А конь сгорел. И корова… он меня заставил разгребать. Мне тоже досталось. Болело все… руки на волдырях. Спина. И жар крутил, а все равно сарай разбирали.
Гавриил по сей день помнил мертвые глаза коровы и упрек в них. Как Гавриил мог поступить с нею этак? Бесчеловечно… он же молоко пил… и сено давал… и сам выводил на пастбище…
— Потом Валдес взял меня за горло. Поднял. И сказал, что если я еще какую глупость учиню, то он меня задерет… и показал… какой он есть показал.
Естафий Елисеевич протянул стакан с водой.
Вовремя.
В горле пересохло и так, что ни словечка не вымолвить больше. А рассказывать еще много. Вода тепловатая, пахнет стеклом и солнцем, видать, та, из кувшина на подоконнике.
А песок на зубах вовсе мерещится… как и запах гари, идущий от одеяла. И не меняется лицо познаньского воеводы. Память шутки с Гавриилом играет да страх его прежник.
Ведь испугался.
Так испугался, когда поплыло Валдесово лицо, когда вытянулось жуткою харей, что обмочился. Но о том Гавриил рассказывать не станет. Стыдно.
Ему и так стыдного хватит.
— Я и присмирел. Потом близнецы появились… с ними Валдес нянчился с самого первого дня. И за мамку был, и за отца. У волкодлаков дети редко родятся, мало какая женщина выносить их способна, потому и трясутся над щенками.
Ложь.
Щенками они не были… не сразу стали. Обыкновенные младенчики, розовые, пузатые. Только глаза, если приглядеться хорошо, желтизною отливают.
И еще не плачут они, а скулят будто бы.
Но о том рассказывать Гавриил тоже не станет. Вряд ли сие Евстафию Елисеевичу интересно.
— Валдес уговорил мамку хутор оставить… она… она знала, кто он таков. И послушалась. Боялась, что люди прознают… малые‑то над собою почти не властные. Перекинется кто… слухи пойдут, а там и до беды недолго. Продала хутор. Наврала, что Валдесу наследство пришло большое… переехали… на дорогу переехали… трактир он прикупил старый. Такой, что на отшибе стоит…
Темный дом, почти по самые окна в землю вросший, затое в два этажа. Крыша покрыта толстым моховым ковром. Колодец полуразвалившийся. Бурьян да полынь.
Мамкино недовольство.
И Валдесов тихий голос.
— Здесь все лишь прибрать надобно… поверь мне… я быстро управлюсь.
Слово свое он сдержал. В хате помогал прибираться, не чураясь женское грязной работы. Сам пол скоблил, сам ковры стелил, не везде, конечно, на хозяйском поверхе, но зато ковры роскошные.
Посуду притащил.
И простую, добротную, и такую, которой Гавриил отродясь не видывал. Мамка, перебирая тонюсенькие тарелочки из цветного стекла, охала и восхищалась.
Откуда взялись — не спрашивала.
— Этот трактир и вправду наследством был. Валдесов брат его держал. Он был не волкодлаком… разбойником обыкновенным, вот и заимку сделал. А как на каторгу отправили, то брату весточку и скинул. Думал, что тот его выкупит… но волкодлаки… если не задрал родственника, оно и ладно.