Там, в прошлой жизни, он бы счел ее красивой. Белокожа, темноволоса… и глаза черные, будто из гагата вырезанные. Что такое гагат? Слово есть, а то, скрыто за ним, ускользает.
Снова.
Как луна в озере.
— Ты все равно будешь моим, — сказала женщина.
И ушла.
Лихо прикрыл глаза. Это не сон… его сны о зиме и охоте, о дороге из еловых колючих вершин. Его сны — о тенях на земле, о людях дрожаших… о грохоте копыт, небесной тверди, руке карающей и сбруе ледяной… о сонме душ, что поют хвалу, не способные сорваться с поводка…
Те сны Лихо не нравились.
А вот о женщине… с запахом хлеба, с глазами яркими, в которых отражался он сам… и если Лихо сумеет разглядеть отражение, вспомнить имя, то… вернется.
Ему ведь хочется вернуться?
Или уже нет?
Шаман поднялся.
Сердце еще билось, пусть и в нем прорастал камень.
Больно.
Он и не думал, что это будет настолько больно… и уже казалось, что с эшафотом, оно было бы как‑то полегче… петля на шею, люк под ногами, один шаг в пустоту, и конец… бывай, старый грешник, лети к Вотанову престолу на суд справедливый, кайся.
И сейчас бы покаяться.
Не выходит.
То ли глуп, то ли горделив, то ли просто понимает, что не поможет покаяние. Не спасет. А если так, то и зачем?
Вот спуститься — это надо.
Дом скрежещет.
Зол.
И счастлив.
Он догадывается, что готов сделать Шаман. Вот только не верит, что хватит у него сил… и сам Шаман не верит, потому как глупое задумал, дурное… одну смерть на другую сменять… только первая, нынешняя его, конечна, а другая — как знать.
Небось, княжич и по сей день жив.
И муку испытывает великую… муки великие — это для святых людей, а Шаман не свят. Вор он. Мошенник. Душегуб… и сколько крови на руках?
Меньше, чем у нее…
А с нею Шаману не справится. У княжича, глядишь, и выйдет. Добраться бы. Каждый шаг, что последний, и дом спешит помочь.
Кается?
Он не хотел убивать… и не убил… до конца не убил, не то не смог, не то сдержался…
— Не знаю, выйдет ли из этого толк, — Шаман остановился у темное двери, что вела в подвал. Заколотили… и верно, он сам приказал заколотить, чтоб никто не сунулся по дури. Но ныне гвозди рассыпались ржавой пылью, и доски точила гниль, пока вовсе они не истлели. Дверь отворилась.
Воздух застоявшийся.
Старый.
И ступени каменные. Ступни босые шоркают о камень, искры высекая… гранит о гранит. Сердце едва не останавливается, потому как больше почти не осталось живого.
Ничего, Шаману и малости хватит.
Даром, что ли, упрямый он?
И во все горло, сколько сил оставалось, заорал:
Как по морюшку, морю синему,
Бросил якори воровской корабль…
Дом содрогнулся. А Шаман закашлялся. От кашля ломило грудь, и камни внутри грозили расколоться. Ничего.
И хуже бывало, небось… в тот раз, когда его, молодого да лихого, под плети подвели… казалось, что живьем шкуру снимут. Не сняли.
И тут дойдет.
На кораблике муравен чердак,
В чердаке стоит золотой бунчук…
Голос его наполнял и переполнял подвал, стены которого мелко дрожали. И боль в груди отступала, сердце и то забилось ровней. Значит, и вправду дойдет.
Сумеет.
Не святой, нет… разбойник обыкновенный, имя которого, небось, только полицейские архивы и сохранят. А для прочих он — Шаман… был Шаманом и помрет также… или не помрет, но сгинет таинственным образом, станет одною из разбойничьих гишторий.
С бунчуком рядом — царски знамечки
А у знамечков часовой стоит,
Молодой паренек разудаленький
Спустился.
Все как прежде, как в тот, самый первый раз, опосля которого Шаман в подвал‑то и не заглядывал. А ведь помнит, холера этакая… все помнит распрекрасно. И стены эти красные, будто и не гранитные, но из плоти живой, и факелы, которые горят, горят, да огнем бездымным. От него жару нет, а света хватает… и не погаснут, хельмова сила, никак… верно, до скончания мира или места сего, проклятого, гореть станут.
Пол белый, будто мукой посыпанный.
Шаг ступи и поднимется облачко, а после осядет, сотрет твой след.
Пара шагов, и вот уж сам не знаешь, куда идти: скрылась за пологом тьмы дверь. В тот раз Шаман решил было, что не выберется. А ноне и выбираться не хотел.
Вытер губы рукой.
Голос вдруг исчез.
Ничего, и без голоса справится.
Дойдет, переступая черту за чертой… знаков на полу множество, бурые, кровью черченные, а чьею, о том думать не надобно. Главное, что сильна та кровь, ежели проступают знаки сквозь белую порошу. Она‑то пытается затянуть, наползает на линии, да только одни скроет, и другие проступают.
Вот же ж… хозяева давно ушли, а сила осталась.
Шаман добрался до каменных низких столов.
Первый обошел.
Старик, на нем лежавший, был уродлив. Крючконос, желтокож. Рот раскрыл в немом крике, и видны, что глотка его побелевшая, что распухший язык. Глаза раскрыты, и веки слабо подрагивают.
Жив.
Пронизан каменными шипами, а все одно жив. И грудь слабо вздымается. И пальцы скукоженные, обтянутые тонкою пергаментной кожей, подрагивают. Того и гляди, вцепятся в гранитное неудобное ложе.
Нет. Не этот…
А вот и второй… княжич? Князь? Имени Шаман не знал. Ежели б захотел, то мог бы. В доме осталось множество вещей, но он… боялся?
Боялся.
Как будто уже тогда знал, что придется сделать. И вот теперь стыдно было.
— Я… только один… на всех… не смогу… — слова давались с трудом. И слышал ли их мужчина, распростертый на шипастом ложе?