— Дуся, соберись, — Себастьян не позволил остановиться. — Не знаю, что с тобой происходит, но это надо прекращать.
Евдокия и сама не знает.
Ей не хватает воздуха. И горло будто петлей сдавило… дерни чуть и вовсе передавит. Она горло щупает, а петли не находит. Только тяжело идти.
Невероятно тяжело идти.
— Давай, дорогая… левую ножку, а потом правую… и снова левую… Дусенька, коль не знал бы, подумал, что ты княжеских кровей…
— Почему?
Эти слова Евдокию обидели, хотя и понимала она, что нет для обиды причин.
— Трепетная такая… еще немного и сомлеешь…
Она фыркнула.
— А я, за между прочим, и сам нежной конституции… я, за между прочим, к переноске женщин на большие расстояния морально не готовый…
Евдокия мотнула головой: не надо ее нести.
Пусть себе уходят… она догонит. Посидит немного и догонит.
— Дуся, радость моя, — Себастьянов тон неуловимо изменился. — А давай‑ка ты глазки свои распрекрасные откроешь… и голову включишь, ежели подобное возможно.
— Почему нет?
— Это ты мне скажи, почему нет…
Говорить было тяжело, пожалуй, еще тяжелей, чем идти.
Каждый шаг отдавался головной острой болью. И Евдокия чувствовала, как каблук ее ботинка касается камня, как скрежещет стальная подковка набойки, бессильная высечь искру, и скрежет этот вновь же порождал боль.
— Ты же помнишь, что это за место такое…
— Помню.
Слова даются нелегко. Она бы замолчала, но существо, которое шло рядом, и за руку держало — а прикосновение его было до невозможности неприятно — не отстанет. Оно, не то Сигизмундус, не то Себастьян, не то вовсе некто, незнакомый, прикидывающийся другом.
Обманет.
Серые земли… и верить никому нельзя.
А Евдокия вот поверила. И ему, и той рыжей девке, которая споро шагает по дороге. А дорога перед нею стелется платком шелковым… куда ведет?
Куда заведет?
— Спокойно, — пальцы Себастьяна стиснули предплечье. — Дусенька, сделай вдох и выдох, а после возьми и хорошенько подумай, насколько нормально то, что с тобой происходит?
Ненормально.
Евдокия это и сама распрекрасно понимала.
Тяжело идти? И прежде случалось ходить, вон, когда коляска сломалась за городом, так с маменькою семь верст отмахали, да не порожними, а с сумкой, в которой бухгалтерские книги… как их Евдокия тогда кляла… и ноги стерла, и плохо было, но чтоб вот так.
Она все же остановилась и головой потрясла.
Не помогло.
Хуже стало. Больней. И Евдокия пальцами виски сдавила, пытаясь с этой болью справиться. Ну уж нет. Она дойдет. Пусть каждый шаг дается с боем… через себя переступать приходится… переступит. И раз, и другой, и третий… только вот смахнет с лица незримую паутину.
Вдохнет.
И выдохнет.
— Полегчало? — поинтересовался Себастьян.
Заботливый…
— Полегчало.
Евдокия вытерла руку о юбки.
— Советую поторопиться, — Яська остановилась, прислушиваясь к чему‑то, — гроза будет…
— Гроза? — Себастьян голову поднял.
Небо обыкновенное. Для этих мест аккурат обыкновенное, потому как от нормального неба в нем ничегошеньки… и не небо даже — лист свинцовый, местами потемневший до сроку. А по нему расползаются ржавые облака.
Гроза?
Себастьян не чувствовал ничего такого… разве что шкура чесалась, но она с самого первого дня зудела, а значится, и зудение сие можно было счесть нормою.
— Будет, будет… — Яська ущипнула себя за ухо и тихо добавила. — А местные грозы лучше пересидеть за стеною… придется в гости заглянуть… хотя… может, оно и лучше. Если вы взаправду с нею встретиться хотите.
Дом этот в отличие от особняка, не прятался.
Он появлялся постепенно, выплывая из серое мглы, которая становилась все более плотною, тяжелой. Свинцовое небо давило на землю, и Евдокии начинало казаться, что еще немного, и само оно не удержится, рухнет, раздавит и ее, и примолкшего Себастьяна.
И Яську, крепко поутратившую былой задор.
Ныне она шла молча, сосредоточенно.
Сгорбилась.
Подбородок прижала к шее, будто опасаясь, что на шею эту вот — вот ляжет петля… а как знать, вдруг да и ляжет. Евдокия помнила распрекрасно липкую паутину на собственном лице.
Но помнила ли?
Иль примерещилось ей от нервов? Здесь явь от мари не отличить.
Под ногами камень.
Над головой — свинец.
Впереди — дорога и мертвые клены по бокам ее. Стоят стражею. Ветви распростерли, переплелись. И сквозь них, драное кружево, свет ложится криво, отчего сама дорога глядится прикрытою коврами, но тоже драными.
Замызганными.
Меж деревами статуи скрываются. Обнаженные девы в позах неестественных, изломанных. И Себастьян отворачивается, видится ему в этих статуях нечто, а что — разберешь, если приглядеться. Но он понимает: нельзя приглядываться.
И слушать нельзя.
И кажется, всего‑то навсего кажется, что статуи эти оживают, что, стоит пройти мимо, как поворачиваются вслед Себастьяну мраморные головы, покрытые седоватой пылью. Распахиваются веки. И в белесых, выточенных из камня глазах, вспыхивает ярость.
Обида.
Боль.
Камню не бывает больно, но…
Себастьян идет.
Спешит к дому, тень которого видна в отдалении. Классические формы. И зеленеет насмешливо газон перед парадною лестницей. Ее охраняют не обнаженные девицы, но крылатые львы с выщербленными мордами.
А вслед несется шепоток:
— Отпусти…