— Не без вашей, как понимаю, помощи? — Зигфрид склонил голову набок.
— Разве что самую малость…
— Порой и малости довольно, чтобы произошло многое. Но… — он прислушался к чему‑то, происходящему в доме, — не могу сказать, что эта новость меня печалит.
Он переплел тонкие пальцы, потянулся так, что кости захрустели.
— Напротив… многое становится понятным… что ж, вынужден откланяться… в ближайшее время прошу вас не покидать этой комнаты, что бы вы ни услышали.
Зигфрид поклонился, мазнув пышным манжетом по полу.
— Не прощаюсь. Полагаю, мы еще увидимся…
— Буду рад, — вежливо, но не совсем искренне ответил Себастьян. — А…
— Это сон. Пройдет.
— Быть может…
— О нет, — прервал Зигфрид, — благодарю премного за предложение, однако я и сам справлюсь. В конце концов, этому меня всю жизнь учили…
Он шагнул во тьму, бархатистую, живую, которая обняла его нежно, укрывая.
А потом захлопнулась дверь.
И звук этот вывел Евдокию из сна. Она вздрогнула, села, озираясь с видом растерянным и даже несчастным, каковой бывает у человека, внезапно очутившегося в месте незнакомом и пугающем.
— Что?
— Ничего, Дуся, уже ничего…
Она мотнула головой и вытерла нос ладонью, непроизвольный смешной жест, который не подобает княгине…
— Я уснула?
— Точно.
— И… долго?
— Часа два. Я не стал вас будить.
— А… — блуждающий Дусин взгляд остановился на скрюченном трупе нежити, и Себастьян мысленно проклял себя за этакую неосмотрительность.
Впрочем, кричать Евдокия не стала, но хриплым спросонья голосом поинтересовалась.
— Что это?
— Нежить, — честно ответил Себастьян. — Мертвая уже. То есть, совсем мертвая.
Она кивнула спокойно, будто бы при каждом своем пробуждении ей случалось видеть нежить.
— А… — Евдокия запустила пальцы в косу, которая растрепалась, и в голову пришло, что выглядит Евдокия совершеннейшею неряхой.
Грязная.
Вонючая… и с косой вот растрепанной. Почему‑то сие обстоятельство беспокоило ее сейчас куда сильней, что престранного места, в котором она оказалась, что мертвой нежити.
— А… почему на ней платье Вильгельмины?
Спросила и поняла, до чего глупо прозвучал вопрос этот.
— Примерить взяла? — предположил Себастьян и хихикнула. А после захохотал во весь голос, так громко, что шарахнулись прочь и наглые тени, и без того ноне присмиревшие, и буря притихла, и сам дом.
Он отозвался на этот смех скрипом ставен, кряхтением старческим.
Вздохом.
— И… извини, Дуся, это нервное… примерить… взяла…
— И ты извини.
— За что?
— За вопрос глупый…
Где‑то наверху, но рядом, совсем рядом, заплакал ребенок. Голос его был слышен ясно, и Евдокия вздрогнула.
— Стоять! — Себастьян успел вцепиться в ее руку. — Это морок.
— Но…
— Здесь неоткуда взяться детям, Дуся. Разве ты не поняла? Они мертвые… они все мертвые… и давно уже…
Ребенок заходился плачем. Иногда он замолкал, но ненадолго, чтобы после вновь захныкать, а то и заговорить. И в лепете его слышалась мольба.
— Мы просто…
— Нет.
Себастьян и сам рад был бы не слышать этого плача, такого настоящего… и поневоле закрадывалась мысль, а что, если и вправду дитя?
Верлиоки украли.
Принесли…
Зачем?
А кто их знает… нежить ведь… и Себастьян просто взглянет, убедится, что…
Нельзя выходить.
— Мама, — всхлипнуло дитя и дверь толкнуло, а та распахнулась. — Мама… мамочка…
Оно было почти настоящим.
Девочка в белом кружевном платьице, слишком чистом, слишком ярком для этого места. Волосы золотистые локонами завиты, уложены тщательно. На голове — венчик серебряный.
— Ты здесь? — повторяла она, впрочем, не решаясь войти.
Крутила головой.
Принюхивалась.
А Евдокия, только глянув в черные пустые провалы глазниц, закусила кулак, чтобы не закричать.
— Мамочка… забери меня домой… мне так страшно…
Из‑под кружевного подола выглядывали босые ножки.
— Я замерзла, мамочка… пожалуйста…
Из пустой глазницы выкатилась слеза, крупная, рубиново — красная.
— Не смотри, — Себастьян развернул Евдокию от двери, сжал так крепко, что она дышала‑то с трудом.
И хорошо.
Иначе не устояла бы… ведь дитя совсем… и прехорошенькое… и так плачет. Нельзя, чтобы дети плакали. Сердце разрывается…
— Злые вы, — вдруг совсем иным, скрипучим голосом сказала девочка. — Уйду я от вас.
И ушла.
Лишь темнота, ее поглотившая, вздохнула сытно.
Разносторонне ограниченный человек…
Из служебной характеристики.
На погосте припекало солнышко.
Хорошо так припекало, по — летнему ядрено. Пчелы, вон, и те попрятались, пусть бы и рассыпался, растянулся по старым могилам желтый покров горчишного цвету. Пахло рапсом. Поле было недалече, и цвело, пусть уже и не буйным цветом, но ярко. Рапс дозревал, и на полуденном солнце вонял ядрено, перебивая своим ароматом иные, которых, следовало признать, на старом погосте было не так уж и много.
Земли суховатой.
Старого камня. Туалетное воды пана Зусека, которыми тот пользовался щедро, меры не зная.
— А вот тут, взгляните, лежит удивительный человек, — следовало сказать, что на полуденной этой жаре пан Зусек чувствовал себя распрекрасно.