— И — извините… — он отступил, едва не опрокинув легкое плетеное креслице. Сей маневр не остался незамеченным, и пан Вильчевский нахмурился. Во — первых, клеслице было почти новым, и десяти лет не простояло, во — вторых, он давно уже подозревал, что кто‑то из жильцов чересчур уж вольно чувствует себя на кухне, поелику продукты, запасенные паном Вильчевским, имевшие и без того неприятное свойство заканчиваться, ныне заканчивались как‑то слишком уж быстро.
Выходит, и вправду воруют…
Он тихонечко выскользнул из гостиной.
Спустился на кухню и открыл кладовую.
И замер, пораженный до глубины души… нет, цветная капуста, купленная позавчера по случаю — отдавали задешево — была на месте. Пан Вильчевский видел крупные ее головки, заботливо укрытые соломой… и тыкву не тронули, равно как и аккуратненькие, прехорошенькие патиссончики, из которых он готовил чудесное жаркое.
А окорок исчез.
Пан Вильчевский всхлипнул от огорчения — за окорок он выложил полтора сребня, хотя и торговался долго, старательно… и для себя ни в жизни не приобрел бы этакого роскошества, но постояльцы, чтоб их Хельм прибрал, капризничали.
Мяса желали.
Вот и пришлось.
Он покачнулся, чувствуя, как обмерло сердце, ухватился за косяк, но устоял.
Кто?
И главное, когда?
Пан Вильчевский вытянул руку, надеясь, что все же окорок на месте, а ему лишь мерещится с усталости, но нет, на полке было пусто, и лишь промасленая бумага, жирная, с мягким запахом копченостей, свидетельствовала, что оный окорок все же был.
Пан Вильчевский вышел.
И кладовую запер на ключ по привычке — к предателю — замку пан Вильчевский не имел более веры. Завтра же сменит… новый поставит, не поскупится на самый лучший… или на два…
А вора сдаст полиции.
Правда, в полиции к позднему звонку отнеслись несерьезно. Дежурный зевал, и слушал пана Вильчевского без должного внимания, а после присоветовал замки сменить и больше не беспокоить занятых людей подобною ерундою.
Полтора сребня ущербу…
Это прозвучало так, будто бы эти полтора сребня, с которыми пан Вильчевский с немалым трудом расставался, были вовсе пустяковиной.
А ему, за между прочим, никто деньгу за так не дарит…
Нет, в полиции пан Вильчевский разочаровался всецело. Ничего. И без полиции управится. Небось, не трудное это дело… утречком по комнатам пройдется, будто бы убираясь, глянет, что да как… там оно и ясно станет. Окорок приличный был, в полпуда… этакий за раз не потребишь, да и спрятать не выйдет.
Почти успокоившись — с похитителя он возьмет втрое против того, что сам уплатил, за нерву потраченную — пан Вильчевский вернулся к себе…
На Вапьиной Зыби поезд сделал трехчасовую остановку. Вызвана она была не столько техническою надобностью, сколько переменами в расписании.
— Бронепоезд пропускаем, — поведала панна Зузинская, которая чудесным образом умудрялась узнавать обо всем и сразу. — Ах, дорогая, не желаете ли прогуляться? По себе знаю, сколь тяжко дается женщинам путешествия… мы — создания слабые, о чем мужчины бесстыдно забывают…
Она покосилась на Сигизмундуса, который, забившись в уголок меж полками вагону, тихонечко дремал, и вид при том имел самый благостный. Рот его был приоткрыт, на губах пузырилась слюна, а кончик носа то и дело подергивался.
— Мой кузен не одобрит… — идти куда‑то с колдовкою у Евдокии не было желания.
— Помилуйте, — отмахнулась Агафья Парфеновна, — ваш кузен и не заметит… очень уж увлеченный человек…
Увлеченный человек приоткрыл глаз и подмигнул.
Идти, значит?
— Пожалуй… он такой… рассеянный, — вздохнула Евдокия.
И ридикюль взяла.
Колдовка колдовкой, но в силу оружия она верила безоглядно.
Сигизмундус вытянул губы трубочкой и замычал так, будто бы страдал от невыносимой боли. Вяло поднял руку, поскреб оттопыренное ухо свое. Вздохнул.
— Идемте, — шепоточком произнесла панна Зузинская, верно, не желая разбудить несчастного студиозуса, уморенного наукой. — Свежий воздух удивительно полезен для цвету лица.
Стоило оказаться на узеньком перроне, как Евдокия убедилась, что местный воздух не столь уж свеж, как было то обещано, а для цвету лица и вовсе не полезен, поелику щедро сдобрен мелкою угольной пылью. Из‑за нее першило в носу и в горле, а панна Зузинская привычным жестом подняла шелковый шарфик, до самых до глаз.
— Неприятное место, — призналась она.
И Евдокия с ней согласилась.
Их поезд стоял на пятом пути, и справа, и слева расползались железные полотнища дороги. Блестели на солнце наглаженные многими колесами рельсы, а вот шпалы были темны и даже с виду — не более надежны, нежели треклятый третий вагон, который Евдокия успела возненавидеть от всей души. Меж путями росла трава, какая‑то грязная, клочковатая. Виднелся вдали вокзал, низенький и более похожий на сарайчик, явно поставленный для порядку, нежели по какой‑то надобности.
Да и само это место было… зябким?
Неприятным.
— Границу чувствуете, — панна Зузинская произнесла это едва ли не с сочувствием. — По первости тут всегда так… неудобственно. А после ничего, свыкнетесь… но дорогая моя, прошу простить меня за вынужденный обман…
Ее голос ненадолго заглушил тонкий визг паровоза, заставивши Агафью Парфеновну поморщиться.
— Тут недалеко шахты угольные, — пояснила она. — Вот и построили сортировочную станцию… задымили весь город.