Она раскрыла зонтик, под ним пытаясь спрятаться от вездесущей пыли.
— Но я не о том желала с вами побеседовать… видите ли, Дульсинея… меня очень беспокоит ваш кузен… он явно не желает, чтобы вы были счастливы!
Для пущего трагизму, видать, она всхлипнула и платочек достала, прижала к щеке.
— Думаете?
— Почти уверена! — платочек переместился к другой щеке. — Сколько на своем веку я видела несчастных женщин, что оказались заложницами жадной родни… волею судьбы вы стали его заложницей…
Она говорила так искренне, что Евдокии поневоле стало жаль себя.
Волею судьбы…
И вправду, заложницей, потому как без Себастьяна ей пути нет. Серые земли — не то место, где Евдокии будут рады.
Стиснув кулаки, крепко, так, что ногти впились в кожу, а боль отрезвила, Евдокия произнесла, глядя в мутные колдовкины очи.
— Вы же слышали, он потратил мое приданое…
— Ах, деточка, — Агафья Прокофьевна платочек убрала, но поморщилась, поскольку на белом батисте появилась уже характерная серовато — черная рябь. — И вы поверили? Душечка моя, он лгал и лгал неумело… он забрал ваши деньги, полагая, будто бы вам и без них ладно…
Она вздохнула и погладила Евдокиину руку, утешая.
— Такое случается… но деньги не важны… в Приграничье обретаются люди небедные… вот, подержите, — Агафья Прокофьевна сунула зонт, — одну минуточку… вот…
Из кожаной сумки ее, сколь успела заметить Евдокия, отнюдь недешевой, появился пухлый альбом.
— Смотрите… это пан Мушинский… он туточки факторию держит, приторговывает помаленьку. Состоятельный господин и одинокий.
Пан Мушинский был носат, усат и в то же время — лыс.
— А вот пан Гуржевский, он золотодобычей занимается… месяц как овдовел. А на руках — двое детишек… просил подыскать супругу, девушку приличную…
Следовало признать, что женихов в альбоме имелось множество, один другого краше… и о каждом панна Зузинская рассказывала со знанием, со страстью даже.
— Видите, — панна Зузинская захлопнула альбомчик. — Столько одиноких людей, чье счастье вы могли бы составить.
Альбомчик исчез в сумке.
— Но у вас есть уже…
— Ах, бросьте, — Агафья Петровна отмахнулась. — То обыкновенные девки мужицкого свойства… а в вас, Дусенька, сразу же порода чувствуется. Ваша гордая стать…
За породу стало совестно.
А с другой стороны, Евдокия себя к шляхтичам не приписывала, так что за обман оный ответственности не несет, пускай Себастьяну стыдно будет. Впрочем, она тут же усомнилась, что дорогой родственник в принципе способен испытывать этакое дивное чувство.
— Ваша походка, манеры… то, как вы себя держите… — Агафья Прокофьевна обходила Евдокию полукругом и головой качала, и языком цокала, аккурат как цыган, пытающийся коняшку сбыть.
И Евдокия чувствовала себя сразу и цыганом, и коняшкой, которую по торговой надобности перековали да перекрасили, и наивным покупателем, не способным разглядеть за красивыми словами лжи.
— Вы сможете выбрать любого! Вся граница будет у ваших ног!
— Не надо, — Евдокия подняла юбки, убеждаясь, что под ними нет пока границы, но только былье да куски угля, который туточки валялся повсюду.
— Почему?
— Не поместится.
Агафья Парфеновна засмеялась.
— Видите, вы и шутить способные… нет, Дусенька, помяните мои слова, у вас отбою от женихов не будет… вот только…
— Что?
— Ваш кузен не захочет вас отпустить.
— С чего вы решили?
— С того, что привык держать вас прислугою. Небось, сам‑то ни на что не способный, окромя как книги читать. Дело, конечно, хорошее, да только книга поесть не сготовит, одежу не постирает, не заштопает… нет, Дусенька, помяните мое слово! Как прибудем, он сто одну причину сыщет, чтобы нам помешать.
— И как быть?
— Обыкновенно, Дуся… обыкновенно… бежать вам надобно.
— Сейчас?! — бежать Дуся не собиралась в принципе, но подозревала, что отказу ее новая знакомая не примет.
— Нет, как прибудем… вы скажите, что надобно отлучится… ненадолго… по естественным причинам… а уж в туалетной‑то комнате при вокзале я вас и подожду… отвезу к себе…
…и неужели находились такие, которые верили ей?
Сахарной женщине, которая, и припорошенная угольною пылью, не утратила и толики свой сладости? Она ведь не в первый раз говорит сию речь проникновенную, и оттого, верно, устала уже, утратила интерес. Слова льются рекою, гладенько, хорошо, а в глазах — пустота.
Безынтересна Евдокия панне Зузинской.
Как человек безынтересна.
Но нужна.
Зачем?
— Я… я подумаю, — Евдокия потупилась.
— Думайте, — разрешили ей. — Только уж не тяните…
Себастьян смотрел в окно, серое, затянутое не столько дождем, сколько пылью, оно отчасти утратило прозрачность, и видны были лишь силуэты.
— А шо вы делаете? — раздалось вдруг над самым ухом.
И Себастьян от окна отпрянул, и тут же устыдился этого детского глупого страху быть пойманным за делом неподобающим.
— А шо, я вас спужала?
Давешняя невеста, к счастью, если верить панне Зузинской, просватанная, а потому потенциально неопасная, стояла в проходе.
И не просто стояла, а с гонором, ножку отставивши, юбку приподнявши, так, что видны были и красные сафьяновые ботиночки, и чулочек, тоже красный, прельстительный.
— Доброго дня, — пан Сигизмундус, каковой был личностью исключительной целомудренности, ибо с юных лет предпочитал книги дамскому обществу. Оное, впрочем, за то на пана Сигизмундуса обиды не держало.