Выставила, как выставляют соломенное чучело над полем, воронье пугая… а потом что? Убила бы? Несомненно…
— Мне казалось, из него получится достойный кандидат в… — она взмахнула ручкой. — Чудовища. С точки зрения обыкновенных людей, его болезненное пристрастие к убийцам, к самой смерти, является извращением. Многие охотно поверили бы, что он, одержимый маниаками, сам стал убийцей… монстром…
— Он ведь и стал. Те девушки…
— Ему нравилось подглядывать за ними… маленький извращенец. Но потом полиция нашла бы доказательства…
…ленты?
…розы?
…пряди волос? Окровавленные платки? Иные сувениры, которые не оставили бы сомнений в виновности пана Зусека.
Она хорошо подготовилась.
— Но вы передумали, — сказал Гавриил и плечами повел.
Шнуровка платья захрустела.
Каролина сняла брошь.
И кружевную шаль сбросила на земь.
Избавилась от туфелек, простеньких, удобных. Пуговичку расстегнула… она смотрела на Гавриила с улыбкой, дразнила будто, подталкивала… и внутренний голос говорил, что не стоит упускать момент.
Пока она еще человек.
Слаба.
— Мы с сестрой решили, что Зусек нам пригодится. А вот ты… зачем ты полез в это дело, мальчик? — голос ее изменился, сделался низким, мягким.
Мурлычущим.
Бить. В живот. Пока она человек… все еще человек… и платье, домашнее, на запахе, медленно соскальзывает с белоснежных плеч…
— Ты такой… сладкий… мне так кажется, — она облизала клыки. — И я буду рада убедиться… мы будем рады…
За Гаврииловой спиной хрустнула ветка.
— Ты в одном ошибся, мальчик… — с притворной печалью произнесла Каролина. — Я не волкодлак. Точнее, волкодлак — не я…
И раскрытой ладонью она толкнула воздух.
Тугая плотная стена ударила Гавриила, сбила с ног, протянув по дорожке.
Да будет твердь на средине воды и да отделит воды от вод: те, которые выше, от тех, которые ниже; и будут те, которые ниже, подобны тем, которые выше. Солнце — её отец, луна — мать, и ветер носил её в утробе своей, достигая от земли до неба и опять с неба спускаясь на землю.
Коснулся дна — оттолкнись!
Официальный девиз гильдии ныряльщиков, неофициальный — золотарей.
Аврелий Яковлевич всегда знал, что рано или поздно, а помрет. Знание сие появилось на свет вместе с ним, а потому представлялось ему же чем‑то естественным. Нет, он смерти не желал.
Было время, что и боялся ее, лютой.
Голодной.
Зимнею… когда стужа за стеной воет, а сестры хнычут, не то со страху, не то животами маются. Муки‑то два меха всего и осталось, оттого и мешает мамка ее с дубовою корой, с крапивой сушеной и костьми молотыми. Хлеб получается кислый, к зубам липнет, комом в животе ложится, и нету от него сытости.
Боялся ее, когда самый младший братец помер зимою в люльке.
Когда хоронили его.
И тетку, что от лихоманки сгорела в три дня… и теткиных двойнят, которые на пару дней всего ее пережили. А мамка за то богов благодарила, потому как родня роднею, но всех не прокормишь.
Боялся позже, когда батька вел его, подросшего, на село.
Торговался.
И продавал. А продавец щупал руки да в рот пальцами лез, зубы проверяя.
Боялся, когда впервые ступил на корабль, представляючи, что корабль оный, громадиною глядящийся, на самом‑то деле щепочка малая на водах морских… и катит море щепочку эту, перекидывает с ладони на ладонь, потешается. А может, натешившись, и в кулаке стиснуть…
Боялся бури.
И боцманской плетки. Сорваться с вант… упасть в кипучую пасть, из которой возврату не будет… загнуться от кровохлебки, которая кишки крутит… или от пушек вражеских… и плакал от страху, жался к борту, глядя, как перемалывают ядра, цепями связанные, что канаты корабельные, что людей… а после все одно шел в атаку, как велено…
…и когда мачта упала, тоже боялся.
…и как сила выходить стала, еще больше… а потом ничего, пообвыкся. Куда страх ушел?
А и какая разница, главное, что знание осталось. Человек ли, ведьмак — не так уж велика разница, за всеми она приходит в свой час, ни к кому не припозднится.
Ежели так, что и чего трястись хвостом собачьим?
Срам один.
И ныне он тросточку из руки в руку переложил, глянул на небо, которое и на небо‑то вовсе не похожее, так, потолок, синею краской размалеванный, да сказал:
— Ежели мы, дорогая моя, энтот вопросец решили, то, может, и пущай себе идут? А мы с тобою побеседуем… по — семейному…
Супружница ненаглядная ладони отряхнула, не то от невидимой паутины избавляясь, не то новое заклятье готовя. Пальцы вон шевелятся.
Тонкие.
Белые… мертвые уже. А поди ж ты, шевелятся… нет, мертвяки, которые шевелятся, давно уже Аврелия Яковлевича не удивляли, небось, по его ведомству и проходили, но те мертвяки, ежели можно так выразиться, были ему посторонними.
А тут вот…
— Пускай идут, — согласилась она, слегка скривившись. В прежние‑то времена донельзя злила ее эта, неправильная, Аврелия Яковлевича речь. А ему нравилось дразнить.
И речью.
И повадкою своей, которая нисколько не благородная…
— Аврелий Яковлевич…
— Иди, Себастьянушка. Вот дороженьку видишь? — Аврелий Яковлевич ударил тросточкой по земле, и дорожка пролегла ленточкой, тонюсенькой, да крепкою.
Выведет.
А там уже… как‑нибудь сами справятся.
— Мотор возьмите, — ворчливо произнес Аврелий Яковлевич.