— Так вот и пошло… — Гавриил вздохнул и съежился.
— И пошло… и поехало…
Евстафий Елисеевич прислушался: молчала язва.
И совесть притихла, хотя была она, куда ж без нее‑то… не вырежут, не избавят. Оно и к лучшему. Евстафий Елисеевич вот пообвык как‑то с совестью жить, небось, совсем без нее непривычно было бы.
— Пошло и поехало… — повторил он, поднимаясь тяжко. — Жить тебе есть где? Нету, конечне… сейчас адресок напишу. Квартирка казенная, надолго там не останешься, но денек — другой ежели… пока новое жилье не найдешь. Деньги‑то у тебя остались?
Гавриил кивнул.
— От и хорошо… с деньгами‑то оно проще… отдохни денечек. Подумай. И послезавтрего явишься ко мне с отчетом. Подробненько так напишешь, как ты волкодлака выследил…Познаньский воевода смерил Гавриила внимательным взглядом.
— …а там уже вместе скумекаем, как это дело подать… правдоподобно.
— А…
— А то, что ты тут мне сказывал… не стоит больше о том никому…
Евстафий Елисеевич к окошку повернулся.
Совсем свело. И дворник сонный, неспешный и важный, стоял, на метлу опершись. Затуманенный взор его был устремлен в небеса, а на лице застыло выражение этакой философской снисходительности к миру со всеми его заботами.
Где‑то прогромыхала пролетка.
И внизу загудел тревожный колокольчик… донесся и густой бас дежурного, который, верно, гадал, к чему все ж начальство снилось…
— Не подумай, что я тебя осуждаю, — Евстафий Елисеевич никогда‑то не умел вести этаких, задушевных бесед. И ныне чувствовал себя несколько неудобственно. — Но люди бывают злыми… и если кто дознается…
— Что я человечину ел?
— И про это…
Откровенно прозвучало. Пожалуй, чересчур уж откровенно, не для ушей государевых, пусть бы и уши сии были отлиты из первостатейное бронзы.
— Человечина, она, Гаврюша, тоже мясо… и это еще поняли бы… вона, давече, аглицких матросов судили… не слыхал? Корабль их затонул, оне в шлюпке по морю моталися… и от голоду пухли, тогда‑то и решили товарища съесть. Жребию тянули… ну и съели. А на следующий день их корабль и подобрал‑то… знатное дело было. Прокурор смерти требовал, а народ весь изошелся, обсуждаючи, могли они еще потерпеть аль нет… и все ж разумеют, что, когда б знали, что тот корабель на шлюпку их наткнется, то и ждали бы, и день, и два, и три… неизвестность — она страшней всего. Да, найдутся такие, которые тебя осудят. И такие, которые оправдают. Но жизни спокойное точно не дадут.
Гавриил коротко кивнул.
— Вот потому и молчи. Это твоя… беда… и сколько волкодлаков ты…
— Двенадцать… тринадцать, — поправился Гавриил, краснея. — Уже тринадцать…
— Тринадцать… это много. Это ты, сынок… — Евстафий Елисеевич смолк, потому как глупость едва не сказал. А сие опять же, бывает. Быть может, права Дануточка в том, что надобно ему, познаньскому воеводе, манерам учиться и всяческому обхождению… не для балов, но для таких вот бесед. — Ты многих спас. И многих еще спасешь. Я так думаю.
Евстафий Елисеевич потер бок, который ныл.
Ищут ли?
Или пока не было обходу? Он‑то о девятой године обыкновенно, а до того подъем и завтрак…
— Тех, что погибли, ты не вернешь. И я так думаю, что не забудешь. И от вины своей не избавишься, хоть бы тебе сто жрецов этот грех отпускать стали бы. Но пока сам себе не отпустишь, грешным ходить станешь.
— Вы меня… не… Тайной канцелярии…
— Обойдется канцелярия, — отмахнулся Евстафий Елисеевич. — Полиции, небось, тоже люди нужны… а ты человек, Гаврюша.
— Уверены?
— Уверен. Совесть у тебя имеется, а значит, человек… кем бы ты там ни родился. Иди ужо, а то умаял… нет, погодь. Сейчас дежурному велю, чтоб довезли… а то не гоже в этаком виде по улицам ходить, народ честной смущать… и с отчетом, смотри у меня, не затягивай!
Я не хотел вас обидеть. Просто случайно повезло.
Чистосердечное признание, сделанное Себастьяном, ненаследным князем Вевельским
Ярилась буря.
Грохотала.
Крутила призрачными руками ветви древних деревьев, ломала, крошила. Падала на крыши старых домов, и те, не в силах управиться с тяжестью, стонали…
Рассыпались прахом доски.
И призрачные мары, выбравшиеся из болот, кружились в танце, спешили напоить полупрозрачные тела свои ведьмаковскою горькою силой.
Плакали.
Звали.
Зигфрид слышал их.
— Иди к нам, мальчик… к нам иди… потанцуй. Разве не хороши мы?
Хороши.
Воплощенная мечта. Воплощать чужие мечты мары умели изрядно, а заодно уж и чужие страхи. И Зигфрид стряхнул нежные руки с плеч.
— Уходите, — сказал он, но ветер стер слова, — и я не причиню вам вреда.
— Ложь, — ответила мара, вставая перед ним. Она откинула гриву белых волос. И стала вдруг выше.
Тоньше.
Изящней.
— Ты рад мне, Зигфрид? — спросила она голосом Эмилии.
Ее лицо.
Безмерной нежности овал, кажется, так он, ослепленный любовью, писал в ее альбоме, силясь походить на всех ее ухажеров разом. У нее тогда было много ухажеров, и он не чаял, что она взглянет на нее… не чаял, а стихи писал.
— Ты рад мне, — уверенней сказала мара. И улыбнулась. Ее улыбкой, в которой ему виделись и нежность, и загадка. — Но ты убил меня, скверный мальчишка…
— Ты — не она, — Зигфрид стряхнул руку, которая больше не казалась прозрачной. Напротив, обыкновенная даже рука из плоти и крови. Нежная кожа… даже крохотная родинка меж пальцев есть. Неужели он, Зигфрид, так хорошо ее помнил?