— Это многое меняет, — Евдокия не сдержала усмешки. — А у меня муж — волкодлак…
Яська шмыгнула носом и голову подняла. Уставилась круглыми глазами.
— И… как оно?
— Хорошо… было хорошо. Он… он внутри человеком остался, если ты понимаешь, о чем я…
— Понимаю, — Яська вздохнула. — Мне кажется, что Влад тоже человек… больше человек, чем эти, только…
— Ты боишься.
— Да.
— Это нормально. Где вы с ним… познакомились.
— Здесь… он мне помог. А я ему и… все равно придется по порядку.
Яська всегда знала, что бабья доля — горькая. О том не уставала напоминать матушка, что словами, что жизненным примером. Сама она замуж вышла рано и рано же овдовела, оставшись одна с тремя детьми. Рассудивши, что своим умом бабе никак не выжить, и уж тем паче, с хозяйством не управиться — а от мужа ей досталось доволи‑таки богатое подворье — она без особых колебаний приняла первое же предложение руки и сердца.
Так у Яськи появился отчим, которого велено было именовать тятькой.
Отчим притворялся добрым, приносил карамельки в кулечке и однажды подарил куклу с волосами из пакли, что вовсе было роскошью. Однако Яшке он не нравился, а Яська брату доверяла.
И на сей раз он не ошибся.
Стоило жениху стать мужем, как исчезли и конфеты, и слова ласковые. Супружницу свою он побил на второй день совместной жизни за лень и еще потому, что она, шалавища этакая, соседу улыбалась, небось, ко греху склоняла… матушка побои вынесла покорно, будто бы так оно и надобно было.
И Яшке мешаться запретила.
— Женщине надобна крепкая рука, — проговорила она, прижимая к боку распаренную картошку. — А не то Хольм сведет ее с пути истинного…
Крепкая рука отчима распространялась не только на жену.
Больше всего доставалось Яшке, когда за шалости, до которых он был неуемен, когда за язык острый, когда за взгляд, чересчур уж наглый, а когда и просто так. И ежели поначалу бил он с оглядкою, явно опасаясь, что женино терпение лопнет и доведет до полицейской управы, где подобную методу воспитания навряд ли оценят, то поняв, что терпение сие безгранично, потерял край.
— Как‑то Яшка ему в сапоги дерьма коровьего кинул… дурной он, я говорила, что не надо, что… хуже будет… только ж Яшка упертый. Если чего решил, то и сделает. Вот и… этот ногу сунул, а там… крику было! Он за ремень схватился… был у него такой, широкий, из кожи толстой. Да еще с пряжечкою… от этой пряжечки по всему телу синяки узорчатые оставались… тогда Яшку смертным боем… а тот, дурень, сбег бы… отсиделся б… нет, глядит в глаза и скалится… ни слезинки… и тем разом думали, что уже все… я кричала… по соседям побежала, потому как от мамки‑то никакой помощи. Только плачет и богов поминает… где эти боги?
Яська успокоилась.
Почти.
О прошлом она говорила тихим голосом, и пальцы комкали край грязной рубахи, то дергали, то гладили, то вновь дергали, будто разорвать желала Яська сукно на малюсенькие клочки.
— Соседи его и остановили… припугнули, что ежели Яшку забьет, то точно на каторгу отправится. Он перепужался тогда. Не за Яшку, был бы радый, ежели б Яшка помер, а за каторгу. Медикуса кликнуть велел, заплатил… потом мамку этими деньгами попрекал все. Ей бы сказать, что деньги он с папкиного подворья взял, что у самого‑то за душой только и было, ремень этот да сапоги драные. Нет, молчала… всегда молчала… но после того случая, как Яшка встал, так и сказал, что из дому уйдет.
— Сколько ему было?
— Четырнадцать… мне — девять. Будь я постарше, то с собою забрал бы, так он сказал… и забрал бы… а так… куда… тогда‑то он еще меня не трогал. Ну как… когда затрещину отвесит, обзовет матерно, но я быстро приучилась не лезть… Настька, сестрица наша, та вовсе ласковой была, послушною… ее всегда примером ставили.
Яська вздохнула.
— Яшка с собою деньги прихватил… и ремень его, тот самый… ох, как он орал… побег в управу, заявление написал, что, дескать, обворовали его, последнее унесли… понимал, что ежель Яшку найдут, то тогда уже его на каторгу… и радовался даже. Мамку бил… а она терпела. Дите ему родила… когда с животом ходила, тогда уже не трогал… не знаю, может, совесть проснулась, а может, забоялся, что Иржена такого душегубства не простит… но он же не мог уже, чтоб никого… и меня воспитывать взялся. Я ж с Яшкой похожая… говорил, что выбьет дурную кровь… и каждый день… уже не ремнем, розгами. А мамка все про терпение…
Яська не знала, почему не ушла.
Некуда было?
Или боялась мамку оставить, которая после Яшкиного уходу как‑то разом постарела, сникла, сделалась и вовсе тихою, будто бы тень. А волосы в ночь поседели… и тот, которого Яська от души ненавидела, называл мать старухой.
Она и верила, что стара уже.
И больна.
И проживет недолго… она бы с легкостью перешагнула порог, ежели бы не дочка новорожденная, которую нарекли Гражиной.
Этот дочку не любил. И злился. Сына требовал, наследника, да только не выходило. Верно, разгневалась Иржена, а может, решила, что этакую гнилую ветвь обрезать надобно, но ходила матушка пустоцветом, о чем тот не уставал напоминать…
Гражину отдали сестрам.
Так и росли.
Матушка преставилась, когда Яське пошел пятнадцатый год. Умерла тихо, сгорела в лихоманке, которую подхватила, босою по снегу пробежавшись. И Яська точно знала, кто виноват в этой смерти.
А соседи сочувствовали.
Остался мужик с тремя дочерьми, да две ко всему не родные… им, поди, женихов искать, приданое править… этот, знай себе, кивал, корчил скорбные мины.