Яська его ненавидела.
И сбежала бы, но… как бросить Настасью, что каждому слову этого урода верит? И Гражинку, совсем еще малую… никак… оставалось терпеть. Только одного дня, когда этот за поучения взялся, схватила нож да полоснула по руке.
— Только попробуй, — сказала, глядя в ошалевшие глаза отчима. — На каторге сгнию, да только и ты жить не будешь.
Как ни странно, помогло.
Успокоился.
Он по — прежнему бывал мрачен, много пил, жаловался на жизненную несправедливость, впрочем, не давая себе труда уточнять, в чем же состояла она. Ругался матерно, не делая различий меж родною дочерью и приемышами. Но с кулаками лезть остерегался.
Трусом был.
Это Яська уже потом поняла, а тогда она почти поверила, что жизнь, быть может, и наладится. А что? Сопьется отчим, помрет, а хозяйство останется… оно, хозяйство, еще крепкое. И хватит на троих…
Сваха появилась в доме весной.
Она была такой… Яське никогда прежде не случалось видеть подобных женщин. Местечковые, поселковые отличались или коровьей покорностью, прежде свойственной матушке, или же норовом столь скверным, что вязаться с ними остерегались, что мужики, что лохматые цепные кобели… а эта… эта улыбалась.
Вот, пожалуй, что удивило Яську больше всего.
Чему улыбаться, ежели жизня такая, что ни вдохнуть, ни выдохнуть, а она… вошла шляхетною панной в платье лазоревом да с кружавчиками. На руках — перчатки, в руках — зонт полупрозрачный, легонький. И пусть немолода, но хороша собою до того, что аж отчим плечи расправил, глянул орлом.
Это ему‑то казалось — орел, а на деле — петух общипанный.
Да только сваха ему подмигивала, и за стол себя усадить позволила, и с благодарностью приняла нехитрое угощение. А после, выставив на этот самый стол высокую стеклянную бутыль, сказала:
— Дело у меня есть к вам важное, Ихор Матвеич…
А он кивнул.
Давно уж не обращались к нему этак, уважительно. И бутыль… знал Ихорка, сколько такие бутыли стоят, не один медень. И он‑то сам не пробовал, но слыхал, будто бы самогон в них — и не самогон вовсе, а водица ключевая, сладкая. Пьется на раз, душу веселит… душа его настоятельно веселья требовала.
— Какое?
Он глядел, как сваха, полнотелая, румяная, что свежеиспеченный каравай, разливает городской самогон по стаканами. Себе на донышко плеснула, оно и верно, куда бабе больше, а ему — до краев налила.
— Гляжу, дочери ваши подросли, заневестились… красавицы они, все в отца.
— Не мои. Приемыши, — похвала, как ни странно, была приятна. — От жены моей… покойной…
— Ах, горе — горе… — закивала сваха, подливая самогону, который и вправду был хорош. Не водица, конечно, водица этак кишки не опаляет, но затое и тепла от нее нету.
И душевной радости.
— Очень вам сочувствую… один и растите троих дочерей… их же до ума довести надо… ныне‑то девицы не то, что прежде, упрямые… никого слушать не хотят… и уважения к старшим никакого… ни благодарности…
Яську выставили еще в самом начале этое беседы, да только она не дура, чтоб и вправду уйти.
Не понравилась ей сваха.
С первого взгляда не понравилась, а чем — Яська понять не могла. Но на огород, как велено было, не пошла, обождут бураки неполотыми. С нею и Настасья осталась, которая, напротив, при виде свахи преисполнилась самых радужных ожиданий. И присев рядышком, на скамеечку, шептала:
— Замуж пойдем… да не сюда, а в город… видела, какие у нее ручки? Беленькие, чистенькие…
Собственные Яськи были красны от загара, огрубевши и с трещинами. Ногти и вовсе ребристыми росли, а под них грязюка забивалась, да так плотно, что захочешь — не выковыряешь.
— Кому ты в городе нужна, дура?
На сестру она злилась за пустые ее мечтания, за надежды, которым, чуяла, не суждено было сбыться. А еще за то, что болтовнею своей мешала Настька слушать.
— Не скажи. В городе бабы какие?
Яська не ответила.
В городе ей бывать не доводилось, потому ничего внятного о городских бабах она сказать не могла бы, да только Настьке сестрины ответы были без надобности. Она сама себе сочиняла гишторию.
— Городские все белоручки… а что, хозяйства нету, вот и разбаловались. Ни есть сготовить не способные, ни убраться, ни одежи сшить… только целыми днями сидят на лавах да в окошко глядят.
Она вздохнула, хотя аккурат занималась тем же, пусть и глядела в окошко с другой стороны. Отчим же пил, кивал и глядел на сваху затуманенным взором. А когда положила она перед ним бумагу, то и подмахнул ее. И тут же раздалось:
— Яська! Настька! Холерины девки… — он добавил пару слов покрепче, и сваха поморщилась, небось, ей этакого в ея городах слыхать не доводилось.
Крику Яська не боялась, но на зов пошла, а мало ли, вдруг чего доброго скажет?
Отчим же поднялся.
Качало его. Затое на душе в кои‑то веки было пречудесно. Пела эта душа сотнею свирелек, и желала сотворить добро…
— Вы… — даже вид строптивой падчерицы благости не убавил.
С норовом девка… и ладно… найдут кого, кто норов этот да пообломает… а то ишь, грозиться вздумала… не то, чтобы угрозы ее сильно Ихора напугали, он вовсе непужливый человек, но пожалел дуру, не тронул… а теперь вот еще и замуж отдаст.
От собственной доброты у Ихора ажно слезы на глаза навернулись.
И то дело… он же ж не выставил сирот за двери, хотя ж мог бы… растит, как родных, заботится, невзирая на черную их неблагодарность.
— Вы… идите… — слова теснились в грудях, и от избытку их, от чувств, его захлестнувших, Ихор лишь всхлипнул да рукой махнул. — Будьте счастливы…