Поставить свечи.
Или сыпануть золото, как будто бы ему, ныне гневливому, нужно золото. Редко кто догадывается дать кровавую цену, а еще реже жертвуют собственную кровь…
Откуда Лихо знает?
Не он, но суть его, подаренная во возвращение древнего обычая. И если эта суть возьмет ныне верх, то вновь полетит по — над землей Проклятая охота…
Нет.
Не ради них, грешников, которые, быть может, и заслуживают быть растерзанными сворой, но ради себя. Он не Вотанов пес, пусть Вотан полагает иначе.
Он человек.
Пока еще.
И когда к загривку потянулась рука, огромная, сам вид которой заставлял ту, другую сущность, сжаться, взвыть от счастья и страха одновременно, Лихослав оскалился.
— Ишь ты… — рука не прикоснулась.
Наверное, и боги не хотят быть покусанными.
— Ну… гуляй тогда… глядишь, чего и выйдет.
Он не был зол, скорее удивлен.
И весел.
И рог запел иначе, уже не грозно, скорее упреждая. А плеть обожгла конский бок, и жеребец Вотана взвыл, заглушая голоса ветров. Покачнулось небо, но удержалось, не рухнуло наземь. Мелькали тени, кривлялись, звали за собой.
Материли беззвучно.
Завидовали, наверное. Им, многажды проклятым, судьба до самой кончины мира не знать ни тишины, ни покоя… Лихо теней не слушал.
Он лежал, вытянув шею, устроив голову на лапах. И закрыв глаза наслаждался теплым летним дождем, от которого сладко пахло свежескошенною травой и хлебом. И запахи эти будили память.
Дразнили близостью той, которая удерживала человеческую часть его души.
Лгали, конечно.
Откуда было взяться ей здесь?
Новый жилец, которого в глубине души пан Вильчевский полагал истинным источником всех своих бед — он не задумывался, откуда взялось это предположение, да если бы и задумался, то не пришел бы к выводу сколь бы то ни было внятному — повадился являться заполночь.
И это было преподозрительно.
Впрочем, не только это…
Кто он есть?
Откудова прибыл? Он, конечно, назвал панне Гуровой место рождения, да и в книге регистраций отметиться изволил, но сие не избавляло от вопросов. Напротив, чем больше размышлял пан Вильчевский, тем к более странным выводам приходил.
Гавриил молод.
Сирота и круглый, что вновь же невозможно, поелику даже у самого пана Вильчевского родня все ж в наличии имелась в лице троюродных теток, с которыми пан Вильчевский не знался из принципу и еще потому, что почта за открытки брала совсем уж безбожно. А этот, выходит, один одинешенек…
Но при деньгах.
А откудова в нонешнем мире у сироты деньги? И главное, что счету им не знает, швыряется, что туда, что сюда… подозрительно?
Весьма.
В библиотеку вот ходил… будто бы в городе иных каких мест нет. Сам пан Вильчевский книги не жаловал, почитая сие времяпровождение пустым. Библиотекам и иным заведениям, существование которых представлялось ему неоправданною тратой налогов, им же, паном Вильчевским, честно уплаченных, он предпочитал Кальварский рынок, в народе именовавшийся Блошиным. Там‑то порой попадались прелюбопытные вещицы да за сущие медни… впрочем, медням, в отличие от некоторых, пан Вильчевский счет ведал.
И на рынок уж неделю как не заглядывал.
Следил за постояльцем.
Однако либо следил неумело, либо постоялец оказался куда хитрей, нежели сие представлялось пану Вильчевскому изначально, и от слежки ушел… как бы там ни было, уж пятый день кряду он терял Гавриила в парке.
Подозрительно?
Еще как… чего нормальному молодому человеку в парках делать? Или в библиотеках? Или в иных местах, более приличествующих старым девам. Молодые люди все больше к игральным домам тяготеют, к кабакам и клабам, в коих, как пан Вильчевский слышал, творилось невообразимое распутство.
А этот…
При золоте, сирота и приличный.
И ведет себя тихо… вежливый такой, небось, притворяется… со всеми кланяется, собаченций премерзких панны Гуровой гладит, с палачом беседы ведет… пану Зусеку внемлет… и в пансионе все‑то его любят… Разве бывают этакие люди, чтоб все их любили?
Не бывает.
А значится, что? Значится, вранье все это… и окорок опять же пропал. Мысли роились в голове пана Вильчевского, множась, что мухи над перебродившим вареньем, лишая сна и покоя. Пан Вильчевский похудел, спал с лица, сделался нервозен не в меру. И лишь поняв, что же скрывается за всеми странностями неудобного постояльца — чуял же, чуял, что от него лишь беды будут — успокоился.
Почти.
Гавриил был шпионом.
Естественно, шпионом Хольма, а потому непредсказуемым и опасным. И в парке он встречался со связным… или связной… и в библиотеку ходил секретную информацию выведывать. И с постояльцами по той же причине был ласков. Правда, что именно секретного мог выведать Гавриил у отставного королевского палача или бывшее оперной дивы, пан Вильчевский не знал.
Да и за какой надобностью шпиону окорок был?
Не важно.
Может, его на родине недокармливали.
Мысленно пан Вильчевский давно уж с окороком простился, оплакал безвозвратную его утерю, но вот отдать окорок не просто вору, а целому врагу государства было свыше его сил. Пан Вильчевский при всем своем неодобрении властей — слишком уж много они тратились на всякие пустяки — мнил себя патриотом. А потому и донос сочинял неспешно, вдумчиво, с немалым знанием дела.
Для доносу пан Вильчевский не пожалел хорошей бумаги, оставшейся с незапамятных времен. Она слегка пожелтела, однако не утратила ни блеску, ни плотности. И чернила ложились хорошо, аккуратно.